янн мартел жизнь пи читать

Онлайн чтение книги Жизнь Пи Life of Pi
1

Я маялся – на душе у меня скребли кошки.

Но университетские занятия и постоянная серьезная религиозная практика мало-помалу вернули меня к жизни. Я остался верен своим религиозным пристрастиям, хотя кое-кому это казалось странным. Отучившись последний год в средней школе, поступил в Торонтский университет и выучился на бакалавра по двум специальностям сразу. Первой было богословие, а второй – зоология. Курсовая моя по теологии, на четвертом году обучения, затрагивала некоторые стороны космогонической теории Исаака Лурии, великого каббалиста XVI века из Сафеда. А курсовая по зоологии была посвящена функциональному анализу щитовидной железы у трехпалого ленивца. Ну а ленивца я выбрал потому, что характер его – спокойный, мирный, самоуглубленный – был бальзамом на мою измотанную душу.

Ленивцы бывают двухпалые и трехпалые, притом что судить об этом можно лишь по передним лапам – на задних у всех ленивцев по три когтистых пальца. Однажды летом мне здорово повезло: я изучал трехпалых ленивцев in situ – в экваториальных лесах Бразилии. Зверьки эти на редкость интересные. У них только одна необоримая привычка – лень. Они спят или отдыхают в среднем по двадцать часов на дню. Наша группа исследовала особенности сна пяти диких трехпалых ленивцев. Ранним вечером, когда те засыпали, мы ставили им на головы ярко-красные пластмассовые миски с водой и на другой день, поздним утром, видели, что миски стоят все там же, полные до краев, и вдобавок кишат всякими насекомыми. Ленивец раскачивается на заходе солнца – впрочем, слово «раскачивается» надо понимать с большой-большой оговоркой. Он сползает по ветке – как обычно, то есть вниз головой, – со скоростью около 400 метров в час. А оказавшись на земле, переползает к ближайшему дереву со скоростью 250 метров в час, и то если его что-нибудь там привлекает, – это в 440 раз медленнее гепарда, которого вечно что-нибудь да привлекает. Ну а нет, так ленивец проползает не больше четырех-пяти метров в час.

Представления об окружающем мире у трехпалого ленивца весьма ограниченные. По шкале от двух до десяти, где «двойка» означает предел тупости, а «десятка» – обостренное чутье, Биби [1] Биби, Уильям (1872–1962) – американский исследователь-натуралист. оценил в 1926 году такие чувства ленивца, как вкус, осязание, зрение и слух, на «двойку», а обоняние – на «тройку». Случись вам натолкнуться на спящего ленивца в природе, ткните его легонько разок-другой, и он очнется – будет спросонья озираться по сторонам, а на вас даже не глянет. Да и вообще непонятно, зачем ленивцу к чему-то приглядываться: ведь ему все кажется расплывчатым – нечетким, как в кино, когда уходит резкость. Что же до слуха, ленивец не такой уж глухой – просто звуки его мало волнуют. Тот же Биби сообщал, что если пальнуть из ружья над ухом спящего или кормящегося ленивца, тот и глазом не моргнет. Впрочем, и обоняние ленивца, с которым у него вроде бы все в порядке, не стоит переоценивать. Хоть и говорят, будто ленивцы по запаху угадывают гнилые ветки и обходят их стороной, но Буллок сообщал в 1968 году, что ленивцы часто падают на землю, сваливаясь с трухлявых сучьев.

И как только они умудряются выжить, спросите вы.

Как раз благодаря своей медлительности. Сонливость и нерасторопность хранят их от всяких напастей – от острого глаза и нюха ягуара, оцелота, орла и анаконды. В шерсти ленивца заводятся водоросли – в засуху они буреют, а в сезон дождей зеленеют, так что, слившись с окружающей средой, среди мхов да листвы, зверек делается невидимым, вернее, становится похожим не то на муравейник, не то на гнездо белки, а то и вовсе на кусок дерева.

Трехпалый ленивец живет тихо и мирно и знай себе пожевывает листья – словом, в полной гармонии с окружающей средой. «На губах у него неизменная добродушная улыбка», – подметил в 1966 году Терлер. Я тоже видел, как улыбается ленивец, – своими собственными глазами. Хотя мне совсем не свойственно наделять животных человеческими качествами и манерами, но в течение того месяца, в Бразилии, я часто наблюдал, как ленивцы отдыхают, и всякий раз ловил себя на мысли, что они – йоги, медитирующие в перевернутых асанах, или отшельники, погруженные в молитву, а может, мудрецы, живущие своим пылким воображением, недоступным моему сугубо научному пониманию.

Порой мои наблюдения в двух разных областях науки наслаивались друг на друга. Некоторые из моих однокашников, ударившиеся в богословие, – по сути, агностики с полной мешаниной в голове, не различающие белое и черное, рабы тупого здравомыслия, затмевающего блеск живого ума, – уж больно напоминали трехпалых ленивцев, а трехпалый ленивец, как истинное чудо природы, напоминал мне о Боге.

С моими приятелями-учеными мне всегда было легко и просто. Ученые – народ дружелюбный, не признающий Бога, работящий, охочий до пива, помышляющий лишь о сексе, шахматах да бейсболе – в свободное от науки время, конечно.

Учился я на «отлично», если пристало так говорить про себя самого. Четыре года кряду был лучшим студентом колледжа Сент-Майкл. За что и удостоился всевозможных студенческих наград зоологического факультета. А если не получил ни одной на богословском, то исключительно потому, что студентов там вообще не награждали (награды за успехи на религиозном поприще, известное дело, вручаются отнюдь не из рук смертных). Я наверняка получил бы и генерал-губернаторскую академическую медаль – высшую студенческую награду Торонтского университета, если б не один паренек, краснощекий обжора с бычьей шеей и редкостный весельчак.

Ничего не скажу про свою трудовую жизнь, кроме того, что галстук – удавка, хоть и перевернутая, и мигом задушит любого, кто потеряет бдительность.

Я люблю Канаду. Я скучаю по знойной Индии, по индийской кухне, домашним ящерицам на стенах, музыкальным фильмам, коровам, бродящим прямо по улицам, по карканью ворон, даже по разговорам про крикет… но я люблю Канаду. Эту великую страну, чересчур холодную даже для сдержанного рассудка, где живут добродушные, благоразумные люди с никуда не годными прическами. Как бы то ни было, дома, в Пондишери, меня никто не ждет.

Ричард Паркер одно время был при мне. И забыть его я не в силах. Скучаю ли я по нему? Признаться – да. Скучаю. Он все еще мне снится. Правда, в кошмарах, но кошмары эти наполнены любовью. Таким вот странным образом устроена человеческая душа. И все же я не пойму: как он мог меня бросить? Вот так бесцеремонно, даже не попрощавшись, даже ни разу не обернувшись. Боль ножом вонзается мне в сердце.

Доктора и медсестры в мексиканской больнице относились ко мне с необычайной добротой. Как и пациенты. И раковые больные, и увечные – все они, заслышав мою историю, ковыляли ко мне на костылях, катили в колясках вместе со своими родственниками, хотя никто из них ни слова не понимал по-английски, а я – по-испански. Они улыбались мне, жали руки, трепали по голове, оставляли на кровати подарки – еду и одежду. А я в ответ то смеялся, то всхлипывал, совершенно непроизвольно.

Через пару дней я уже встал на ноги и даже умудрился одолеть два-три шага, несмотря на тошноту, головокружение и сильную слабость. По анализам крови у меня обнаружились малокровие, повышенное содержание натрия и пониженное – калия. Жидкость из организма не выводилась, и ноги распухли до ужаса. Прямо как у слона. Моча была мутная, темно-желтая, а иногда коричневая. Но через неделю или около того я уже мог ходить – почти нормально – и надевать ботинки – правда, без шнурков. Кожа моя зарастала, хотя на плечах и на спине шрамы так и остались.

Когда я в первый раз открыл кран, то при виде хлынувшей оттуда журчащим потоком воды так и остолбенел, голова пошла кругом, ноги сделались ватные, и я как подкошенный рухнул на руки медсестры.

Источник

yann martel zhizn pi

Зоопарк был огромный, площадью в несколько акров, – до того огромный, что объехать его можно было разве только на поезде, хотя чем старше я становился, тем меньше он мне казался, как, впрочем, и поезд. Теперь же он стал такой маленький, что целиком умещается в моей памяти. Представьте себе жаркий, влажный уголок, утопающий в солнечных лучах и ярких красках. Там все цветет буйным, неувядающим цветом. Куда ни глянь – непроходимые заросли деревьев, кустарников, лиан: и священные фикусы, и делоникс королевский, что именуют еще «пламенем леса», и красный хлопчатник, и джакаранда, и манго, и хлебные деревья, и бог весть какие еще, чьи названия так и остались бы для вас загадкой, если б не вбитые рядом памятные таблички. Скамейки – на каждом шагу. На скамейках всегда кто-то лежит и спит, а кто-то просто сидит, как те парочки юных влюбленных, – они робко, тайком переглядываются, а руки их, соприкоснувшись, будто застывают в воздухе. И тут вдруг замечаешь, что из-за высоких древесных крон за тобой без всякого стеснения подглядывает совсем другая парочка – жирафов. И это далеко не последний сюрприз. Уже через мгновение ты вздрагиваешь от оглушительных воплей обезьян, стаей проносящихся мимо, но их тут же заглушают пронзительные крики диковинных птиц. Подходишь к турникету. Взволнованно расплачиваешься – так, мелочь. Идешь дальше. Видишь маленькую стену. И что же там – за маленькой стеной? Не мелкая же яма с парой огромных индийских носорогов? Но как раз она-то там и находится. А когда поворачиваешь голову, упираешься взглядом в слона: ну и громадина – с ходу и не узнаешь. Зато без труда узнаешь плещущихся в пруду гиппопотамов. Словом, чем дольше смотришь, тем больше подмечаешь. Вот он какой, Зоотаун!

До переезда в Пондишери отец мой служил управляющим в одной большой гостинице в Мадрасе. Однако неизменная любовь к животным побудила его заняться другим делом – и он стал директором зоопарка. Ну и что тут такого, скажете вы, вполне разумное решение, да и какая разница, чем управлять – гостиницей или зоопарком. Неправда ваша! Как ни крути, зоопарк по сравнению с гостиницей – сущий кошмар. Только представьте: постояльцы заперты по номерам; им подавай не только жилье, но и полный пансион; к ним толпами валят гости, а среди них попадаются на редкость шумные и озорные. Чтобы у них убрать, надо обождать, пока те не переберутся, если можно так выразиться, на балконы; и вот сидишь да и ждешь, когда им наскучит окружающий вид и они снова разойдутся по номерам, чтобы затем привести в порядок и балконы; а уборка – дело нешуточное, тем более что далеко не все постояльцы соблюдают чистоту: многие неопрятны, как горькие пьяницы. Притом каждый уж больно разборчив в еде и беспрестанно жалуется, что его-де медленно обслуживают, а чаевых от таких приверед, ясное дело, не дождешься. Между нами говоря, встречаются среди них и чистые извращенцы: такие или безысходно подавлены и временами взрываются дикой похотью, или ведут себя нарочито распущенно, но и те и другие нередко оскорбляют служащих своими выходками, доходящими порой до кровосмешения. Хотелось бы вам привечать у себя в гостинице эдаких постояльцев? Вот-вот… Пондишерийский зоопарк стал неизбывным источником как редкостных радостей, так и постоянных хлопот для Сантуша Пателя – основателя, хозяина, директора, управляющего персоналом из пятидесяти трех человек, и моего отца.

А по мне, то был рай земной. У меня остались самые счастливые воспоминания о зоопарке: ведь там я вырос. Жил я как принц. Да и какой сын махараджи мог бы похвастаться такой же огромной и роскошной игровой площадкой? В каком еще дворце имелся такой зверинец? В детстве будильником мне служил львиный рык. Понятно, куда уж львам тягаться в точности со швейцарскими часами, но каждое утро, между пятью и шестью, они как штык принимались рычать. К завтраку неизменно звали вопли и крики ревунов, горных майн и молуккских какаду. В школу меня провожала добрым взглядом не только матушка, но и глазастые выдры, и громадный американский бизон, и потягивающиеся зевающие орангутаны. Пробегая под деревьями, я то и дело задирал голову, чтобы, не ровен час, не угодить под павлинье пометометание. Безопаснее всего было под деревьями, кишевшими крыланами; единственное, чего, пожалуй, следовало опасаться, окажись ты там спозаранку, так это утреннего концерта: летучие мыши гомонили и пищали так истошно, да еще не в лад, что хоть уши затыкай. Попутно я по привычке задерживался у террариумов – любовался лоснящимися, будто отполированными, лягушками: у одних кожа была изумрудная, у других – желтая с темно-синим отливом или бурая с зеленоватым. Иной раз я заглядывался на птиц – розовых фламинго, черных лебедей, шлемоносных казуаров или на пичужек вроде серебристых горлиц, пестрых капских скворцов, розовощеких неразлучников, черноголовых, длиннохвостых и желтогрудых попугайчиков… Слонов, тюленей, больших кошек или медведей вроде пока не видно – не их время, зато павианы, макаки, мангабеи, гиббоны, олени, тапиры, ламы, жирафы и мангусты пробуждались чуть свет. Каждое утро, перед тем как выйти за главные ворота, я всегда наблюдал одну и ту же картину, обычную и в то же время незабываемую: пирамиду из черепах; отливающую всеми цветами радуги мордашку мандрила; величавого, молчаливого жирафа; громадную, разверстую желтую пасть гиппопотама; попугая ара, который карабкается по прутьям ограды, цепляясь за них клювом и когтями; приветственную дробь, которую исправно отбивает клювом китоглав; колоритную, как у матерого распутника, морду верблюда. Все эти сокровища так и мелькали у меня перед глазами: ведь я спешил в школу. И только после занятий я мог без лишней суеты проверить на себе, каково оно, когда слон обнюхивает твою одежду – нет ли в кармане ореха, – или когда орангутан копается у тебя в волосах, думая выудить лакомого клеща, и после обиженно сопит: твоя голова не оправдала-де его надежд. А разве описать словами, как грациозно скользит по воде тюлень, или изящно, подобно маятнику, раскачивается на ветке паукообразная обезьяна, или как бесхитростно крутит головой лев. Нет, слова попросту тонут в этом море красоты. Уж лучше нарисовать себе все это в голове – так оно вернее.

В зоопарке, как и на природе, лучше всего бывать на восходе или на закате. В это время большинство животных бодрствуют. Пробудившись, они выбираются из укрытий и бредут на водопой. Щеголяют своими нарядами. Поют песни. Переглядываются и совершают разные ритуалы. Вот она – награда пытливому наблюдателю. Лично я бог знает сколько времени отдал неспешным наблюдениям за сложнейшими, многообразнейшими проявлениями жизненных форм, облагораживающих нашу планету. Формы эти до того красочны, громкозвучны, причудливы и изысканны, что просто диву даешься.

Источник

Янн мартел жизнь пи читать

Если вам понравилась книга, вы можете купить ее электронную версию на litres.ru

Книга эта родилась от голода. Сейчас объясню. Весной 1996 года в Канаде вышла вторая моя книга — роман. Расходился он из рук вон. Критики или недоумевали, или хвалили так, что лучше б не хвалили вовсе. Так он и прошел мимо читателей. Я лез из кожи, корчил из себя не то клоуна, не то воздушного гимнаста, — все без толку: публика меня просто не замечала. Словом, полный провал. Другие книги стояли на магазинных полках стройными рядами, как бейсболисты или футболисты перед матчем, а моя больше походила на доходягу-хлюпика, которого никто не хотел брать к себе в команду. Так она и канула в небытие — быстро и без шума.

Не очень-то я и огорчился. Я уже взялся за другую историю — про Португалию 1939 года. Чего мне недоставало, так это покоя. Зато хоть какие-то деньги появились.

И вот я полетел в Бомбей. И это еще не самая глупая затея, если учесть три вещи: поездка в Индию, хоть и короткая, успокоит кого угодно; даже с худым кошельком жить там можно сколько заблагорассудится, да и потом, роман про Португалию 1939 года не обязан иметь прямое отношение к Португалии 1939 года.

В Индии я бывал и раньше — прожил месяцев пять в северных краях. Тогда, в первый раз, я прибыл в Индостан совершенно неподготовленный. Только выучил одно заветное слово. Когда я рассказал приятелю — а тот знал Индию как свои пять пальцев, — что собираюсь в путешествие, он бросил как бы мимоходом: «У них там, в Индии, говорят на таком английском — обхохочешься. Особенно в ходу словечки типа «втирать»». Я вспомнил это, когда самолет начал снижаться над Дели, так что вся моя подготовка к красочной, неугомонной, бесшабашно-суетной Индии свелась к одному-единственному слову — «втирать». Я вворачивал его по всякому поводу — и, честно сказать, срабатывало. Кассиру на вокзале так прямо и выдал: «Не знал, что цены у вас кусаются. Надеюсь, вы мне тут не втираете?» Он улыбнулся и прощебетал: «Да что вы, сэр! У нас никому не втирают. Все честь по чести».

Теперь, оказавшись в Индии во второй раз, я уже знал, чего здесь можно ждать и чего хотелось бы мне самому: а мне хотелось забраться куда-нибудь в горную деревушку и писать роман. Я спал и видел, как сижу за столом на просторной веранде, передо мной — кипа исписанной бумаги, а рядом с ней — чашка дымящегося чая. Под ногами стелются зеленые холмы, подернутые туманной дымкой, а в ушах звенит от пронзительных криков обезьян. Погода будет что надо — утром и вечером можно обойтись легким свитером, а днем не пропаду и в какой-нибудь безрукавке. Так-то вот, с пером в руке, и буду искать великую правду жизни, превращая подлинную историю Португалии в фантазию. Ведь разве не в том и состоит вся соль художественной литературы — в избирательном преображении действительности? Чтобы, малость исказив ее, добраться до самой сути. В таком случае что, собственно, я забыл в этой самой Португалии?

Хозяйка дома, из местных, будет рассказывать про войну с англичанами и про то, как их выдворили восвояси. Вместе с ней мы будем обсуждать, что мне приготовить завтра на завтрак, на обед и на ужин. А вечером, покончив с дневной писаниной, я буду лазить по зыбящимся холмам, облепленным чайными плантациями.

Но, увы, роман вдруг чихнул, крякнул и преставился. Случилось это в Матхеране, горной деревеньке близ Бомбея, где с обезьянами было все в порядке, а вот чайных плантаций не было, хоть ты тресни. Похожая беда подстерегает начинающих писателей сплошь и рядом. И тема — блеск, и фразы — красота. Герои до того живые — хоть свидетельства о рождении выдавай. Фабула, им уготовленная, — лучше не придумаешь: и простая, и захватывающая. На подготовительной работе поставлена точка, скопилась куча фактического материала, для вящей достоверности, — про историю и людей того времени, про климат и даже про национальную кухню. Диалоги сверкают что клинки — разят прямо в сердце. Описания так и брызжут красками, контрастами и живыми подробностями. Что ни говори — гениально! Но не тут-то было. Вопреки всем радужным надеждам вдруг понимаешь — тихий неугомонный голос нашептывал тебе убийственную правду: все ни к черту. Не хватает самой малости — искорки, способной зажечь твою историю настоящей жизнью, и точная историческая фактура или безупречные кулинарные рецепты — все псу под хвост. Повесть твоя бесчувственна, мертва, и тут уж ничего не попишешь. Такое открытие, скажу вам, совсем не радует. От такого и впрямь засосет под ложечкой — как от голода.

Наброски безнадежного романа я отнес на почту в Матхеране. И отправил по выдуманному адресу в Сибирь, да и обратный адрес, в Боливии, я тоже взял с потолка. Когда пакет проштамповали и бросили в сортировочный мешок, я сел и тихо загрустил: «И что теперь, Толстой? Как насчет еще чего-нибудь эдакого, гениального?»

Хорошо еще, кошелек мой вконец не истощал, а на месте все так же не сиделось. Я встал и двинул с почты прямиком на юг Индии.

Как бы мне хотелось отвечать: «Я доктор» — всем, кто спрашивал, чем я занимаюсь, ведь доктора нынче в почете — вот кто творит настоящие чудеса. Но тут и к гадалке не ходи: случись нашему автобусу перевернуться на крутом вираже, все сразу же кинутся ко мне, и поди докажи — среди воплей да стонов, — что хоть ты и доктор, но юрист; а после, взбреди им в голову судиться из-за увечий с правительством и нанять меня в консультанты, придется сознаться, что на самом деле я бакалавр, притом философии; затем, в ответ на крики, и за что им это наказание, придется покаяться, что я с трудом одолел Кьеркегора, и все такое прочее. Словом, как оно ни прискорбно, как ни унизительно, решил я все-таки не грешить против истины.

Всю дорогу я только и слышал: «Писатель? Да ну! Хотите историю?» Вот только истории эти зачастую были нудные, муторные, да еще с бородой.

Так добрался я до городка Пондишери, что в составе небольшой самоуправляемой союзной территории к югу от Мадраса, в Тамилнаде на побережье. По числу жителей и размерам это совсем крохотный уголок Индии (в сравнении с ним остров Принца Эдуарда в Канаде — сущая громадина), хотя история у него особая. Пондишери был некогда столицей самой маленькой колониальной империи — Французской Индии. Французы, понятно, были бы не прочь потягаться с англичанами, очень даже не прочь; но в одном-единственном радже, где им только и удалось закрепиться, гаваней было всего ничего, да и те крошечные. Однако французы продержались там целых триста лет. И убрались из Пондишери только в 1954 году, побросав нарядные белые домики, широкие улицы, скрещивающиеся под прямым углом, с названиями вроде рю-де-ла-Марин и рю-Сен-Луи, да полицейские фуражки — кепи.

Сидел я как-то раз в «Индийской кофейне» на улице Неру. Кофейня эта размещается в одном большом зале с зелеными стенами и высоким потолком. Над головой кружат вентиляторы, разгоняя теплый влажный воздух. Зал заставлен одинаковыми квадратными столиками, по четыре стула у каждого. Выбирай любой, даже если за столиком уже кто-то сидит. Кофе подают превосходный, да еще с гренками, поджаренными в молоке с яйцом. И беседа там завязывается сама собой — легко и просто. В тот раз собеседником моим был шустрый ясноглазый старикашка с пышной, убеленной сединами шевелюрой. Я согласился с ним, что в Канаде и правда холодно, что там действительно есть места, где говорят только на французском, и уверил, что в Индии мне на самом деле нравится, ну и так далее и тому подобное — в общем, непринужденный разговор, какой дружелюбно-любопытные индусы обычно заводят с заезжими иностранцами. Про мою работу старичок слушал, широко раскрыв глаза, и одобрительно кивал. Но в конце концов пора было и честь знать. И я поднял руку, чтобы привлечь официанта и взять у него счет.

Тогда старичок возьми и скажи:

— Могу рассказать одну историю, да такую, что вы непременно уверуете в Бога.

Рука моя так и повисла в воздухе. Я насторожился. Неужто свидетель Иеговы стучится ко мне в дверь?

Не иначе как истории вашей две тысячи лет и случилась она где-нибудь на задворках Римской империи?спрашиваю.

Может, старикашка — из этих, мусульманских пророков?

Уж не в седьмом ли веке было дело, не в Аравии ли часом?

Да нет же. Все началось здесь, в Пондишери, несколько лет назад, а закончилось, должен заметить на радость вам, в той самой стране, откуда вы приехали.

И что, из-за этой вашей истории я должен поверить в Бога?

Вам вполне по зубам.

Тут подошел официант. Я на мгновение задумался. И заказал еще пару кофе. Мы познакомились. Старичка звали Франсис Адирубасами.

Так что там у вас за история? — спрашиваю.

Только слушайте очень внимательно, — попросил он.

Идет. — Я достал ручку и блокнот.

Скажите, вы уже бывали в Ботаническом саду? — спросил он.

Видели детскую железную дорогу?

По воскресеньям по ней до сих пор гоняет поезд детишкам на забаву. А было время, когда он гонял по два раза в час, и так каждый день. Помните, как называются станции?

Одна — Розвиль. Та, что возле розария.

Там уже нет вывески. Когда-то она называлась Зоотаун. Поезд делал две остановки — в Розвиле и Зоотауне. Когда-то на месте Пондишерийского ботанического сада был зоопарк.

Старичок продолжал свой рассказ. А я все помечал да записывал.

— Вам надо и с ним поговорить, — сказал он про главного своего героя. — Я знал его очень-очень хорошо. Теперь он уже взрослый. Порасспрошайте его — может, и он что вспомнит.

Позднее, уже в Торонто, я разыскал его, главного героя, по телефонному справочнику, в перечне из девяти колонок, где значились сплошные Патели. А когда набирал номер, сердце так и колотилось в груди. Голос в трубке был с явным канадским акцентом, сдобренным неповторимой индийской размеренностью — легкой, как тонкое, едва уловимое благоухание. «Как же давно это было», — проговорил незнакомец. Но встретиться со мной все-таки согласился. С тех пор встречались мы не раз. Он показывал дневник, где описал все, что с ним приключилось. Показывал пожелтевшие газетные вырезки, снискавшие ему мимолетную, скромную славу. И рассказывал свою историю. А я за ним записывал. Где-то через год, после долгих проволочек, я наконец получил магнитофонную пленку и отчет из Министерства транспорта Японии. И, только прослушав пленку, признал — прав был старина Адирубасами, когда обещал, что после этой истории я непременно уверую в Бога.

Мне подумалось: не проще ли будет рассказать историю господина Пателя от первого лица — его собственного? А все неточности и огрехи можно смело списать на меня.

Хотелось бы мне и кое-кого поблагодарить. Конечно же, я всем обязан господину Пателю — и моя благодарность ему бескрайня, как Тихий океан. Надеюсь, рассказ мой его не разочарует. Господина Адирубасами я благодарю за то, что он пробудил во мне интерес к этой истории. Ну а закончить ее мне помогли три чиновника, прекрасные знатоки своего дела, за что я им также благодарен: Казухико Ода, недавно оставивший службу в японском посольстве в Оттаве; Хироси Ватанабе из судоходной компании «Ойка»; и особенно Томохиро Окамото из Министерства транспорта Японии, ныне пребывающий на заслуженном отдыхе. А что до животворной искорки, ее зажег во мне Моасир Скляр. В заключение я хотел бы выразить самую искреннюю признательность выдающемуся учреждению — Канадскому совету по делам искусств: без его денежной помощи мне бы ни в жизнь не удалось довести до ума мою историю, не имеющую, впрочем, ни малейшего отношения к Португалии 1939 года. Если мы как граждане не будем помогать нашим художникам, то бросим свое воображение на алтарь суровой действительности, и нам ничего не останется, как только утратить веру и тешить себя пустыми мечтами да призрачными надеждами.

ТОРОНТО И ПОНДИШЕРИ

Я маялся — на душе у меня скребли кошки.

Но университетские занятия и постоянная серьезная религиозная практика мало-помалу вернули меня к жизни. Я остался верен своим религиозным пристрастиям, хотя кое-кому это казалось странным. Отучившись последний год в средней школе, поступил в Торонтский университет и выучился на бакалавра по двум специальностям сразу. Первой было богословие, а второй — зоология. Курсовая моя по теологии, на четвертом году обучения, затрагивала некоторые стороны космогонической теории Исаака Лурии, великого каббалиста XVI века из Сафеда. А курсовая по зоологии была посвящена функциональному анализу щитовидной железы у трехпалого ленивца. Ну а ленивца я выбрал потому, что характер его — спокойный, мирный, самоуглубленный — был бальзамом на мою измотанную душу.

Ленивцы бывают двухпалые и трехпалые, притом что судить об этом можно лишь по передним лапам — на задних у всех ленивцев по три когтистых пальца. Однажды летом мне здорово повезло: я изучал трехпалых ленивцев in situ — в экваториальных лесах Бразилии. Зверьки эти на редкость интересные. У них только одна необоримая привычка — лень. Они спят или отдыхают в среднем по двадцать часов на дню. Наша группа исследовала особенности сна пяти диких трехпалых ленивцев. Ранним вечером, когда те засыпали, мы ставили им на головы ярко-красные пластмассовые миски с водой и на другой день, поздним утром, видели, что миски стоят все там же, полные до краев, и вдобавок кишат всякими насекомыми. Ленивец раскачивается на заходе солнца — впрочем, слово «раскачивается» надо понимать с большой-большой оговоркой. Он сползает по ветке — как обычно, то есть вниз головой, — со скоростью около 400 метров в час. А оказавшись на земле, переползает к ближайшему дереву со скоростью 250 метров в час, и то если его что-нибудь там привлекает, — это в 440 раз медленнее гепарда, которого вечно что-нибудь да привлекает. Ну а нет, так ленивец проползает не больше четырех-пяти метров в час.

Представления об окружающем мире у трехпалого ленивца весьма ограниченные. По шкале от двух до десяти, где «двойка» означает предел тупости, а «десятка» — обостренное чутье, Биби [Биби, Уильям (1872–1962) — американский исследователь-натуралист.] оценил в 1926 году такие чувства ленивца, как вкус, осязание, зрение и слух, на «двойку», а обоняние — на «тройку». Случись вам натолкнуться на спящего ленивца в природе, ткните его легонько разок-другой, и он очнется — будет спросонья озираться по сторонам, а на вас даже не глянет. Да и вообще непонятно, зачем ленивцу к чему-то приглядываться: ведь ему все кажется расплывчатым — нечетким, как в кино, когда уходит резкость. Что же до слуха, ленивец не такой уж глухой — просто звуки его мало волнуют. Тот же Биби сообщал, что если пальнуть из ружья над ухом спящего или кормящегося ленивца, тот и глазом не моргнет. Впрочем, и обоняние ленивца, с которым у него вроде бы все в порядке, не стоит переоценивать. Хоть и говорят, будто ленивцы по запаху угадывают гнилые ветки и обходят их стороной, но Буллок сообщал в 1968 году, что ленивцы часто падают на землю, сваливаясь с трухлявых сучьев.

И как только они умудряются выжить, спросите вы.

Как раз благодаря своей медлительности. Сонливость и нерасторопность хранят их от всяких напастей — от острого глаза и нюха ягуара, оцелота, орла и анаконды. В шерсти ленивца заводятся водоросли — в засуху они буреют, а в сезон дождей зеленеют, так что, слившись с окружающей средой, среди мхов да листвы, зверек делается невидимым, вернее, становится похожим не то на муравейник, не то на гнездо белки, а то и вовсе на кусок дерева.

Трехпалый ленивец живет тихо и мирно и знай себе пожевывает листья — словом, в полной гармонии с окружающей средой. «На губах у него неизменная добродушная улыбка», — подметил в 1966 году Терлер. Я тоже видел, как улыбается ленивец, — своими собственными глазами. Хотя мне совсем не свойственно наделять животных человеческими качествами и манерами, но в течение того месяца, в Бразилии, я часто наблюдал, как ленивцы отдыхают, и всякий раз ловил себя на мысли, что они — йоги, медитирующие в перевернутых асанах, или отшельники, погруженные в молитву, а может, мудрецы, живущие своим пылким воображением, недоступным моему сугубо научному пониманию.

Порой мои наблюдения в двух разных областях науки наслаивались друг на друга. Некоторые из моих однокашников, ударившиеся в богословие, — по сути, агностики с полной мешаниной в голове, не различающие белое и черное, рабы тупого здравомыслия, затмевающего блеск живого ума, — уж больно напоминали трехпалых ленивцев, а трехпалый ленивец, как истинное чудо природы, напоминал мне о Боге.

С моими приятелями-учеными мне всегда было легко и просто. Ученые — народ дружелюбный, не признающий Бога, работящий, охочий до пива, помышляющий лишь о сексе, шахматах да бейсболе — в свободное от науки время, конечно.

Учился я на «отлично», если пристало так говорить про себя самого. Четыре года кряду был лучшим студентом колледжа Сент-Майкл. За что и удостоился всевозможных студенческих наград зоологического факультета. А если не получил ни одной на богословском, то исключительно потому, что студентов там вообще не награждали (награды за успехи на религиозном поприще, известное дело, вручаются отнюдь не из рук смертных). Я наверняка получил бы и генерал-губернаторскую академическую медаль — высшую студенческую награду Торонтского университета, если б не один паренек, краснощекий обжора с бычьей шеей и редкостный весельчак.

Ничего не скажу про свою трудовую жизнь, кроме того, что галстук — удавка, хоть и перевернутая, и мигом задушит любого, кто потеряет бдительность.

Я люблю Канаду. Я скучаю по знойной Индии, по индийской кухне, домашним ящерицам на стенах, музыкальным фильмам, коровам, бродящим прямо по улицам, по карканью ворон, даже по разговорам про крикет… но я люблю Канаду. Эту великую страну, чересчур холодную даже для сдержанного рассудка, где живут добродушные, благоразумные люди с никуда не годными прическами. Как бы то ни было, дома, в Пондишери, меня никто не ждет.

Источник

Поделиться с друзьями
admin
Биографии известных людей
Adblock
detector